Меню Закрыть

КАЛИТА Владимир Иванович

Калита Владимир Иванович (1947 – 2004). Астраханский журналист, работал в местных и центральных изданиях.


Он был слишком хорош для теперешней нашей жизни

Как-то по осени, лет пять назад, он зашёл ко мне в кожаном плаще и широкополой шляпе, имея при этом вид загадочный и важный.

– Только не говори, что тебе звонил гражданин Мендельсон и предлагал в шестой раз послушать своё бессмертное произведение, – сказал я, поняв всё и без его разъяснений.

– В пятый, друг мой, в пятый, – снисходительно поправил меня он. (Ну да, так оно и было: сначала он поправил меня, а потом шляпу.)

– Хотя бы музыкантов пожалел, – сказал я. – Если они будут играть для всех выживших из ума старичков…

– Ты грубый и бесчувственный мужлан, – грустно ответил он и степенно удалился, проронив что-то по-французски. А быть может, по-узбекски – я не разобрал.

Конечно, он был настоящим дамским угодником. Конечно, женщины очаровывались им совершенно. Он лучше них готовил. Он лучше них прибирался. Он раньше них приходил домой. Он тоньше них чувствовал. Он был, наконец, великодушнее них. За то и страдал, прячась от себя то в калмыцкой степи, то в камчатских сопках, то в московских джунглях.

Тридцать четыре года назад я сидел в большой комнате редакции областного радио (улица Молодой гвардии, 17) и с похмелья тупо смотрел на листок бумаги, являвший собой письмо из армии от молодого солдатика, желавшего получить ответ на не помню уже какой вопрос. Я был тогда корреспондентом молодёжной редакции и должен был знать всё, но, к сожалению, не знал не только всего, но даже и того, что рядом, в мастерской радиотехников, шёл небольшой сабантуйчик по случаю заступления на рабочую вахту нового сотрудника – Владимира Ивановича Калиты. Об этом я узнал случайно, зайдя в мастерскую по какой-то радиотехнической нужде, а выйдя опохмелённым в сопровождении белобрысого худощавого парня, который болел за московское «Торпедо» и имел подшивку всех номеров «Футбола», начиная с 1960 года. Я вёл его (а это был сами понимаете кто) к своему столу, пообещав за выказанное только что предметное сочувствие к своему состоянию познакомить с письмом солдатика. Вовик бегло прочитал послание и сказал, кладя его в карман:

– У меня во взводе философы были не этому чета. Завтра принесу ответ.

И ведь принёс – серьёзный, основательный, с намеками на юмор, правда, украинский, но поразительно благожелательный ответ!

Так начались наша дружба и его путь в журналистику. Потом он работал на Камчатке диктором и обозревателем радио, потом вернулся в Астрахань и «прошёлся по газетам», потом уехал в Москву и служил то в «Литературной России», то в «Книжном обозрении», то в каком-то большом журнале.В те славные дни, когда он пребывал в Астрахани, мы пили «Киндзмараули» из обкомовского буфета (он ведь умудрился поработать и там – не в буфете, а в обкоме техником, как раз перед тем, как уйти истопником в котельную церкви Иоанна Златоуста), слушали Бена Вебстера и Эрла Гарнера, плавали по Каспию и чуть там не утонули…

Потом он начал писать рассказы. Их было два: один – про Ивашку-дурашку, другой – про куст сирени. У меня к тому времени уже вышли в московских издательствах «Совсем немного до весны» и «Голограмма», и, видимо, вдохновлённый сим обстоятельством, он тоже решил отметиться в литературе. Тогда, двадцать лет назад, к литературе относились серьёзно. Это теперь «писателей» стало больше, чем читателей, а тогда, повторюсь, литераторы уважали себя и своих коллег и мерили своё и чужое творчество самыми строгими мерками. Разумеется, Володя дал мне рассказы, и, прочитав их, я взгрустнул. Они были почти что безнадёжны в литературном смысле, и я должен был об этом сказать своему другу. Увы, сделать это прямо и недвусмысленно у меня не хватило духа. Словом, я слукавил, сказав, что по двум рассказам трудно судить об истинных возможностях пишущего. Пишущий же воспринял это моё суждение как открытое поощрение и, бросив работу (благо, деньги у него ещё водились после камчатского вояжа), на год засел за машинку. Результатом стала небольшая повесть, художественный уровень которой мало чем отличался от двух первых рассказов. Он сам это понял и, глядя грустно на стопку листов, сказал:

– И всё-таки это был счастливый год. Я понял, какая это сладостная мука – пытаться из слов создать новый мир…

Как ни странно, литературная неудача резко продвинула его в журналистике, что особенно стало заметно после его отъезда в Москву. Он всё-таки сумел почувствовать слово за тот год затворничества…

Но Москва его и сгубила. Он уезжал взволнованным, влюблённым, а вернулся спустя двенадцать лет нервным и опустошённым. Я видел, сколь тяжело давалось ему приноравливание к столичным нравам. Я пытался как-то скрасить его жизнь, но вышло это у меня плохо. На какое-то время мы отдалились друг от друга: он был опять взволнованным и влюблённым, но чувствовалось в этом что-то надсадно-демонстративное.

Он часто уезжал и всегда возвращался. Я всё ещё не могу до конца осознать, что его уже нет – совсем, навсегда.

В последние годы он не раз расспрашивал меня об «Укромье ангела». Говорил: «Нельзя писать одним абзацем и так мрачно завершать рассказ».

После его ухода я перечитал финал новеллы: «Мы ещё свидимся, мил-друг, и гульнём на славу. Ну, а коли не случится – разыщи мой холмик и погорюй обо мне – всё-таки жил человек и был тебе другом».

Видимо, он считал, что главного героя новеллы я писал с него. Впрочем, какая теперь разница: прав он был или нет…

Юрий НИКИТИН,
писатель.
2006 г.